
Почему культурологический феномен "петербургского текста" во всех его проявлениях играет столь значительную роль в российском художественном сознании и постоянно привлекает внимание исследователей? Думается, что разгадка феномена петербургского теста - в уникальности Петербурга, состоящей в том, что это единственный в мире город-идея. Идея, воплощенная в градообразующей архитектонике, идея, воплощенная в камне. А логика существования идеи требует эманации не только в материальной субстанции, каковой стал Петербург, но и затем - в слове-образе, в Логосе, и это не может не продуцировать те многочисленные тексты, в которых образ Петербурга каким-то странным, почти мистическим образом явлен в одних и тех же или схожих образах: будь то Пушкин или Гоголь, Достоевский или Белый, Мережковский или Ремизов. Причем петербургский текст создавали в ХХ столетии отнюдь не только петербуржцы. Но и москвичи (например, Ремизов) не смогли привнести в сложившийся образный канон ничего, что бы его нарушило и тем более разрушило.
Примечательно, что истинные петербуржцы начала ХХ столетия интуитивно почувствовали, что переименование города в Петроград станет для него и для всей страны истинной трагедией, ибо эманация идеи существует лишь в нерасчленимом единстве Логоса и его материальной субстанции. З.Гиппиус писала в 1914 году в стихотворении "Петроград", презрительно взяв его в кавычки:
Кто посягнул на детище Петрово?
Кто совершенное деянье рук
Смел оскорбить, отняв хотя бы слово,
Смел изменить хотя б единый звук?
Чему бездарное в вас сердце радо?
Славянщине убогой? Иль тому,
Что к "Петрограду" рифм гулящих стадо
Крикливо льнет, как будто к своему?
Вопрос следующий: почему Достоевский, при всей его страстной любви к родине-Москве, выражающей, как он неоднократно повторял, истинную национальную, "провиденциальную" идею, при всем его стремлении к национальным истокам, жил и творил в Петербурге, этом странном европейском городе в азиатской по сути стране? Почему только "грустный, гадкий и зловонный Петербург" идет к его настроению? Почему только этот зловещий город "мог бы дать" "несколько ложного вдохновения для романа", хотя это и "уж слишком тяжело"?! Да где же еще мог жить и творить "художник идеи", как не в городе, этой идеей созданном. Вспомним, ведь именно с этим открытием - открытием власти идеи и города-идеи связывает свое писательское рождение Достоевский, когда полусознательный процесс мучительных поисков своего слова привел к вспышке мгновенного озарения, описанной им в "Петербургских сновидениях в стихах и прозе": глядя "в дымную, морозно-мутную даль" Невы, он вдруг осознал, "что весь этот мир, со всеми жильцами его, сильными и слабыми, со всеми жилищами их, приютами нищих или раззолоченными палатами, в этот сумеречный час походит на фантастическую, волшебную грезу, на сон, который в свою очередь тотчас исчезнет и искурится паром к темно-синему небу. Какая-то страшная мысль вдруг зашевелилась во мне. Я вздрогнул, и сердце мое как бы облилось в это мгновение горячим ключом крови, вдруг вскипевшей от прилива могущественного, но доселе незнакомого мне ощущения. Я как будто что-то понял в эту минуту, до сих пор только шевелившееся во мне, но еще не очень осмысленно, как будто прозрел во что-то новое, совершенно новый мир, мне незнакомый и известный только по каким-то темным слухам, по каким-то таинственным знакам. Я полагаю, что в эти именно минуты началось мое существование... Скажите, господа, не фантазер я, не мистик с самого детства? Какое тут происшествие, что случилось? Ничего, ровно ничего, одно ощущение". <…> Стал я разгадывать и вдруг увидел какие-то странные, чудные фигуры, вполне прозаические, вовсе не Дон Карлосы и Позы, а вполне титулярные советники, и в то же время как будто какие-то фантастические титулярные советники. Кто-то гримасничал передо мною, спрятавшись за всю эту фантастическую толпу, и передергивал какие-то нитки, пружинки, и куколки эти двигались, а он хохотал и все хохотал! И замерещилась мне тогда другая история, в каких-то темных углах, какое-то титулярное сердце, честное и чистое, нравственное и преданное начальству, а вместе с ним какая-то девочка, оскорбленная и грустная, и глубоко разорвала мне сердце вся их история" (19; 69).
Так, "вдруг" (как это потом будет случаться со всеми его героями), перед Достоевским открылся "совершенно новый мир": мир призрачный, готовый "искуриться паром", мир, населенный странными лицами-масками и людьми-марионетками, подчиняющимися правилам чужой страшной игры, правила которой известны лишь самому сатане.
Образ Петербурга как самого "отвлеченного и умышленного" города на всем земном шаре, как города-идеи возникает и в "Записках из подполья", и в "Белых ночах", и в "Слабом сердце". В "Подростке" Аркадий Долгорукий представляет Петербург как воплощение умозрительной идеи, как чью-то грезу: "А что как разлетится этот туман и уйдет кверху, не уйдет ли с ним вместе и весь этот туман, поднимется с туманом и исчезнет как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник на жарко дышащем, загнанном коне?.. Вот они все кидаются и мечутся, а почем знать, может быть все это чей-нибудь сон, и ни одного-то человека здесь нет настоящего, истинного, ни одного поступка действительного? Кто-нибудь вдруг проснется, кому все это грезится, - и все вдруг исчезнет?" (13; 113).
Заметим, что "фантазия" и "мистика" поставлены Достоевским в один перечислительный ряд, и это определит движение образа от того, что Достоевский называл фантазией, подразумевая мистику, до открытого признания художниками начала ХХ века мистической сущности Петербурга и всего, что связано с его судьбой. Слово "фантастический", а также однокоренные и синонимические ему конструкции стали с самого начала самыми употребимыми в мире Достоевского. Мысль о призрачности, фантасмагоричности окружающего мира будет преследовать потом многих героев Достоевского и русской литературы начала ХХ века. "Всякая действительность невероятна и неправдоподобна, и чем даже действительнее, тем иногда и неправдоподобнее", - скажет герой "Бесов" Лебедев. Эта идея фантастичности, "нереальности действительности", воплощенная в эйдологическом комплексе Петербурга, станет одной из излюбленных идей русской литературы конца XIX - начала XX веков. Догадка Гоголя и Пушкина стала уверенностью Достоевского, чтобы в литературе начала ХХ столетия предстать не как догадка и фантазия, а как реальный образ мистического города, если, конечно, иметь в виду не "критический реализм", а "реализм в высшем смысле", или фантастический реализм", получивший в эстетике Серебряного века название "реалистический символизм", в образной системе которого идея фантастичности, мистической сущности Петербурга обрела вполне завершенные художественные формы.
"Город - трагическая судьба человека. Город Петербург есть призрак, порожденный человеком в его отщепенстве и скитальчестве" (8; 37), - настаивал Достоевский. Петербург - не только воплощенная в камне идея, но и город, в котором "что ни шаг, то видится, слышится и чувствует современный момент и идея настоящего момента" (18; 52), - писал Достоевский, предопределяя изображение Петербурга в русской литературе начала ХХ века.
В творчестве Достоевского определены и заданы практически все главные, опорные символы изображения Петербурга в русской литературе начала ХХ века: курящийся к темно-синему небу пар, поднимающийся над болотами дым, ощущение нереальности происходящего, чувство сна наяву. Жизнь как чья-то греза, которая может в любой момент прекратиться, стоит только проснуться тому, кто видит этот страшноватый сон.
В стихотворении "К Медному всаднику" (1906) В.Брюсов вторил Достоевскому:
Но северный город - как призрак туманный,
Мы, люди, проходим, как тени во сне.
Даже холод, пронизывающий описание "видения на Неве" станет абсолютным выражением не только климатической, но и духовно-нравственной сущности происходящих в городе событий. Достаточно вспомнить "ледяные просторы" и "ледяные глыбы домов" "Петербурга" А.Белого, метель на "желтизной правительственных зданий" О.Мандельштама, отуманенные Петербургом рифмы Блока и ветер, переходящий в снежную бурю в его "Двенадцати", "морозный туман" и белеющий Исакий, "оснеженной глыба" Петра В.Брюсова, "влажный визг ветреных раздолий" и "белоперистость вешних пург" З.Гиппиус, "ледяные пространства в зеленоватом тумане" А.Ахматовой - не будем множить примеры. Причем вполне реальная климатическая деталь становится символическим образом, в котором холод атмосферы сливается с холодом и мраком инфернального пространства, погружая петербургского жителя в ощущение предсмертной безысходности.
Экстатические описания заката у Достоевского перекочевали в поэзию Белого, С.Соловьева, Ахматовой, Блока, Брюсова и др. В городе, где "всё придвинуто к краю", иных закатов быть и не может. Излюбленным временным локусом художников начала ХХ века стали тютчевско-достоевские сумерки - самое мистическое время суток. Время, когда чувство реальности сходит на нет, когда очертания материального мира становятся почти неощутимыми, и в свои права вступает то, что властвует временем и пространством Петербурга - идея, мысль, и ее фантасмагория захватывает сознание человека окончательно.
Излюбленными пространственными локусами в литературе начала ХХ столетия станут угол и петербургский двор. Причем угол как придвинутое к краю пространство обретает и иную семантическую окраску, обретая черты метафоры: петербургский человек не просто живет в углу - углу России, мира, вселенной, он и своей личной судьбой, и историей загнан в угол, из которого может быть только два исхода: умереть или вырваться.
Почему знаменитые петербургские дворы стали после Достоевского называть колодцами, и в этой коннотации они утвердились в русской литературе начала ХХ века? Ведь колодец источник жизни, спасение, живительная влага. Но колодец - это и объект мистического культа, - материально представленный в этом мире переход в нижнюю бездну. Так реализуется амбивалентность образа: жизнь в предсмертии, а то и вовсе "не-жизнь", а чья-то страшная греза, и не чья-то, а того, кто в этой нижней бездне властвует. Не случайно герой повести Ремизова "Крестовые сестры" Маракулин воспринимает Бурков двор как весь Петербург, как всю Россию, и погибает на камнях этого двора, бросившись из окна в его колодец. Экспансия петербургского пространства звучит и в словах Блока о "колодцах земных городов". В петербургском пространстве сливаются не только времена года, времена суток, когда непонятно, весна или осень, день или ночь, но и верх, низ и середина, и это усиливает ощущение нереальности окружающего мира. Как писал Ремизов в "Кукхе", "осенью после дождей, как и весною, - это мокрота, хлюн, сырой воздух, какая-то влажность сквозь звезды. Трубы бельгийского завода там - упирались в звезды". Схожие описания мы встретим и в "Крестовых сестрах".
И еще один, излюбленный литературой начала ХХ века образ - перекрестка - восходит, как нам думается, не к мифопоэтическому подтексту, а к петербургскому тексту и петербургскому пространству Достоевского. Причем пространственный локус перекрестка как абсолютного адеквата креста можно встретить только в "параллельно-перпендикулярной" планировке улиц Петербурга. Отсюда символические и метафорические значения образа у Блока, Цветаевой, Сологуба. Стоящий на перекрестке Петербургских проспектов буржуй в "Двенадцати" Блока потому никуда и не двигается, что, в отличие от фольклорного витязя на распутье, обречен. Сделавший круг по городу (а что, в метафизике русского революционного духа даже параллельные линии соединяются) красноармейский патруль находит его и пса в том же состоянии недоуменного стояния. "Дорога крестом" москвички Цветаевой из пореволюционного цикла "Версты" - тоже питерского происхождения.
Из цветов, свойственных поэтике Петербурга у Достоевского, выделим лишь желтый и красный. Георг Брандес писал о Петербурге: "Тут перед нами развертывается целый мир красножелтых дворцов, которые, подобно всем русским правительственным зданиям, поражают своею странною краскою, напоминающей наполовину окраску тюрем, наполовину цвет человеческой кожи". Значение красного цвета в эстетике начала века известно. Желтый тоже неоднократно анализировался в связи с поэзией Блока, писавшего "жОлтый" через "О", желая тем самым выразить идею пошлости "страшного мира".
Сложнее у Мандельштама: "желтизна правительственных зданий", "рыбий жир ленинградских ночных фонарей" привносят в образ иной оттенок - сумасшествия "желтого дома".
Особое место в этнотипологии Достоевского занимают образы "петербургских людей", образ "петербургского мечтателя". А.Белый в свое время довольно желчно сказал: "Достоевский семенил дробной походкой петербургского обывателя" и обреченно добавил: "и русская литература засеменила вслед за ним". Разрабатывая этот открытый Достоевским тип, З.Гиппиус скажет: "я сомневаюсь, что может быть у людей, которые родились в Петербурге и не видели другого солнца". Предчувствуя вслед за Достоевским, какую трагическую роль может сыграть Петербург в истории России, они, как и Достоевский, пытались "заговорить" от его болезненного влияния Россию: "Не Петербург же решит окончательно судьбу русскую" (21; 34) - неуверенно вопрошал Достоевский, всей своей историософией опровергая эти надежды.
В статье "Интеллигенция и революция" А.Блок писал: "…передо мной - Россия: та, которую видели в устрашающих и пророческих снах наши великие писатели; тот Петербург, который видел Достоевский; та Россия, которую Гоголь назвал несущейся тройкой" 1. Не случайно упоминание Петербурга в письмах Блока постоянно сопрягается с именем Достоевского, с романами "Подросток" и "Преступление и наказание". Так, в письме к З.Гиппиус от 21 июля 1902 года Блок пишет, что ощущает, как подросток Аркадий Долгорукий, желание "грез жизней", чувствуя свою внутреннюю связь и "с тем Петербургом, который "поднимается с туманом" (у Достоевского), и с Вашим "невидимым градом Китежем" 2. Город представляется Блоку "проклятым местом", по своей образной структуре миметически восходящим к образу Петербурга ранних (1846-1848 г.г.) повестей Достоевского.
Странный, фантастический, прекрасный и жуткий одновременно, образ Петербурга обрамляется у Блока эсхатологическими мотивами, свойственными Петербургу "Слабого сердца", "Белых ночей" Достоевского, а потом и "Подростка", и "Преступления и наказания". Так же, как и у Достоевского, пространство Петербурга "держится" у Блока на деталях городского быта. Причем те детали, которые у Достоевского просто обозначали приметы времени, социального положения и домашнего быта героев, у Блока обретают символическое значение.
О, если б не было в окнах
Светов мерцающих!
Штор и пунцовых цветочков!
Лиц, наклоненных над скудной работой!
И шторы, и пунцовые цветочки есть у Достоевского: "…а геранька зачем?.. Что за прелесть на ней цветы! Пунсовые, крестиками", и мерцающие светы" свечей, и "лица, наклоненные над скудной работой": "…у вас глаза слабеют, так не пишите при свечах", "…вчера я до полночи у вас огонь видела" (1; 9,10). Преднамеренная антиэстетичность деталей городского быта у Блока тоже миметически восходит к Достоевскому и обретает символическое значение. И вот уже "пыльные стены" и "серый осенний день" Достоевского теряют свою предметно-оценочную функцию и обретают символический подтекст, эйдологически обозначающий мотив скуки как безысходности, безвременья, безнадежности "серой" жизни.
Образ Петербурга у Блока (как, впрочем, и у Белого, и Сологуба) окрашен в тона апокалиптической эсхатологии, восходящие через Вл.Соловьева к Достоевскому. Мотивы многих его стихов миметически связаны с изображением гибели мира в последнем сне Раскольникова, в пророчественных толкованиях Апокалипсиса Лебедевым в "Идиоте", с общей апокалиптической образностью романа "Бесы". Лебедев утверждал, что в этом мире все "в целом проклято", и потому конец этой жизни неизбежен. Образ Петербурга, "города торговли", на который "небеса не сойдут", города безнадежно догорающих свечей, "серого утра", города "дощатых заборов", скрывающих людскую беду, обрамлен чередой образов из Откровения святого Иоанна Богослова, выражающих мысль о его неизбежной гибели - "поднимется с туманом" и исчезнет, как чья-то греза. Блок сам признавался в своей "игре в Апокалипсис" 3, но образ искомого "нового града", который потом проявится в стихах, окрашенных революционными настроениями, восходит к Апокалипсису через Достоевского: "…увидел святый город Иерусалим, новый, сходящий… с неба" (21; 2). Так имплицитно идея революции выражается в образной системе Петербурга: чтобы возник новый град, "сходящий с неба", нужно, чтобы старый "искурился паром к темно-синему небу". Эти два встречных потока и образуют историософию Петербурга и России в русской литературе начала ХХ века.
В стихотворении "Последний день" А.Блока образ героини, "блудницы", сводящей счеты с жизнью, эксплицитно заключает в себе два образа из Достоевского - Сонечки Мармеладовой и Кроткой.
Как заметил Л.К.Долгополов, "и Блок в "Двенадцати", и А.Белый в "Петербурге" продолжили Достоевского. Но если Блок глубже воспринял мятежный ("устрашающий и пророческий") пафос его воззрений, то А.Белый ближе подошел к той стороне их, которая сопряжена была с идеей кризиса личности и тупика. В "Двенадцати" Блока Петербург становится городом, в котором душевное неистовство объединяется с Христом, т.е. именно городом Достоевского. В романе А.Белого те же слагаемые. Но проблема не решается здесь по линии объединения революции и Христа. Она не решается и по линии противопоставления, что также было характерно для эпохи рубежа веков (например, для Д.Мережковского). В "Петербурге" все гораздо сложнее, более противоречиво" 4.
Исключительно важное место занимает Петербург и в творчестве Д.С.Мережковского. Как писал еще Н.Анциферов, "его Петербург есть образ, рожденный нашим недавним прошлым, полным предчувствием катастрофы. Призрачный город Гоголя и Достоевского архаизируется Мережковским и озаряется апокалиптическим светом" 5.
Осмысливая события первой русской революции, А.Белый создает роман, названный им "Петербургом". Название в данном случае является эйдологическим символом, в котором воплощен целый комплекс идей "настоящего момента". Сложный эйдологический комплекс, связанный с образом Петербурга Достоевского, можно обнаружить и у О.Мандельштама. В детстве считавший Петербург "чем-то священным и праздничным", повзрослевший поэт поймет: "Весь стройный мираж Петербурга был только сон, блистательный покров, накинутый над бездной, а кругом простирался хаoс иудейства, не родина, не очаг, а именно хаос, незнакомый утробный мир, откуда я вышел, которого я боялся, о котором смутно догадывался - и бежал, всегда бежал" 6. За цитатами - манифестируемая Мандельштамом идея Достоевского о фантастичности, вымышленности Петербурга, о враждебности этого города всему живому и естественному.
С образом Петербурга у художников начала ХХ века связывается эсхатологический эйдологический комплекс, унаследованный от Достоевского и Соловьева. "Мы стоим накануне "последней развязки"", - писал Достоевский (23; 58), и когда очертания этой катастрофы-развязки стали очевидны, эсхатологические мотивы определили звучание поэзии начала ХХ века. Идея катастрофы, пронизывающая сборник О.Мандельштама "Tristia", художественно реализуется в образе Петербурга - холодного, призрачного и "прозрачного" города мертвых:
Богиня моря, грозная Афина,
Сними могучий каменный шелом.
В Петрополе прозрачном мы умрем, -
Здесь царствуешь не ты, а Прозерпина.
Но если мотив фантастичности, нереальности Петербурга лишь проявляется в произведениях А.С.Пушкина, сильнее у Н.В.Гоголя, то в творчестве Достоевского и художников начала ХХ века он обретает законченные художественные формы.
Итак, несомненное открытие Достоевского, унаследованное литературой начала ХХ века, состоит в том, что Петербург - воплощенная в камне идея. И не только державности и бюрократической власти, о чем пишут исследователи.
Г.П.Федотов писал: "Петербург с кольцом своих резиденций - единственный в мире город трагической красоты, где в граните воплотилась воля к сверхчеловеческому величию, и тяжесть материков плывет, как призрачная флотилия, в туманах с легкостью окрыленной мысли" 7.
Петербург - это материальная эманация идеи бунта, идеи вызова человека всему миру. Как полагал Достоевский, Петр предугадал и выразил "задатки реформационной бури в народе" (13; 244-245). Кроме бунта против власти бояр, против старой патриархальной Московской Руси, в идее Петербурга эксплицитно содержатся идея бунта против природы и Бога. Основав Петербург на непроходимых болотах, где никогда не селились люди, Петр бросает вызов природе. Отстраивая город на непроходимых топях, люди бросают вызов Богу, убеждая себя во всемогуществе своей воли.
Как писал Георг Брандес, "с возведением Петербурга царь хотел приблизить свою страну к Западу…
… город был одновременно и символом принятого им решения и средством для его осуществления. Прорывая одновременно с этим канал между Невой и Волгой, Петр Великий стремился двинуть богатство страны с востока и юга вверх против течения и открыть им выход на Запад".
Петербург - вызов не только Европе, но и всему миру. Вызов естеству национальной природы русского человека - в самой градостроительной архитектонике Петербурга, организованной по принципу параллельно-перпендикулярных линий, а не по кольцевым и радиальным, как было принято испокон веков. Идея противостояния Москве - "родильная" идея Петербурга. Исходная точка возникновения Москвы - кольцо Кремля, "стена защищающая" и ограничивающая пространство. Параллели улиц Петербурга, рождающие в романах Достоевского и Белого образ холодной бесконечности - размыкание "кольца", вызов, открытость, экспансия, завоевание пространства.
Идея вызова определяет и скульптурную идею памятника Петру - вздыбленный конь, поражающий змею. Основатель Москвы Юрий Долгорукий представлен не в динамике, но в статике, выражающей успокоенность, умиротворенность имперских амбиций Москвы: всё достигнуто и основано. Копыто его коня лишь поднято, чтобы поставить последнюю точку.
Став "колыбелью" русской революции, Петербург подтвердил верность открытия Достоевского. З.Гиппиус в своем стихотворении "Петроград" (1914) очень точно скажет:
Созданье революционной воли -
Прекрасно-страшный Петербург! 8
Противопоставление Москвы и Петербурга в художественном сознании начала ХХ века также восходит к Достоевскому, видевшему в Москве оплот спокойствия, "провиденциальную идею" России, а в Петербурге - идею бунта и социализма.
Если развить в связи с этим тезис о том, что "русская идея" как национальный эйдос включает в себя три аспекта: всечеловеческий, религиозный и национальный, то национальный аспект, кроме позицирования других идей (наличия двух типов национального сознания; противостояния народа и интеллигенции) включает в себя и идею противостояния Петербурга и Москвы. Причем в образах Москвы и Петербурга претворился очень интересный аспект "русской идеи", выражающий амбивалентность восприятия России в литературе начала ХХ века: любовь к Родине, Отчизне и ненависть к Государству, к Власти. Как это ни парадоксально, но даже в петербургском тексте эти разнонаправленные чувства определяют специфику изображения России в двух антиномичных ценностных и поэтических системах: как Лика Святой Руси и как Личины обезьяньей России. Первая система, особенно в литературе Русского Зарубежья, связана с образом Москвы, вторая - с образом Петербурга.
Аксиология петербургского текста Достоевского и русских писателей начала ХХ века построена на антитезе "Москва-Петербург".
Москва росла органически, как дерево прирастая кольцами, Петербург возник одномоментно, "вдруг" (любимое слово не только Достоевского, но и Сологуба, Белого, Ремизова и других создателей петербургского текста русской литературы). Отсюда - неразрывно связанное с образом Петербурга понятие "нездоровья", "болезненности". Георг Брандес писал: "Петербург - грандиозный город, изрезанный весь каналами и реками, построенный на болоте и окруженный пустыней. Это искусственный город, лишенный естественных окрестностей, живущий исключительно своими чиновниками и военными, хотя в позднейшее время торговля и промышленность достигли в нем значительной степени развития. Это нездоровый город, в котором, как в древней столице государства, число смертей настолько превысило число рождений, что население, благодаря превышению первого над последним, вымерло бы, если бы не непрерывная иммиграция. Это полукультурный город, в котором еще значительная часть населения не умеет читать. Это, наконец, восхитительный город, величественный в своей полуевропейской, полуварварской роскоши". И вот что знаменательно: наше время показало, что купеческая роскошь современной Москвы, не в состоянии тягаться даже с обветшавшей, ставшей в материальном выражении просто нищенской красотой Петербурга. Москва восхищает, но выталкивает, Петербург завораживает и оставляет в себе навсегда.
Архитектурная идея Москва "держится" на красоте формы, идея Петербурга - на богатстве материала, о чем говорил Г.Брандес, описывая свои впечатления от роскоши отделки Исаакия: "… иностранец впервые встречается с наклонностью русского народа производить эффект не столько красотою форм, сколько богатством и роскошью материала".
И еще одна странная антитеза: за внешне гармонизированным, упорядоченным и выстроенным пространством Петербурга Достоевским и художниками начала века явственно чувствуется скрытая хтоническая бездна, "хаос иудейский" (О.Мандельштам), то самое болото, на котором стоит город и в котором тонет сознание человека, его здоровье и жизнь. Внешняя неупорядоченность московского пространства, кривые улицы, тупики и переулки, кольца бульваров и улиц, даже ставшие знаменитыми подземные пустоты почему-то не обрели символического зловещего смысла. Напротив, весьма адекватно выражая сущность национальной ментальности, московское пространство стало носителем той самой "провиденциальной идеи", на которую делал ставку Достоевский и которой питалось изгнанное из родной страны искусство Русского Зарубежья. И, тем не менее… Как бы ни кокетничал Петербург, как бы не опровергал своих имперских и столичных амбиций, он за них борется и будет бороться. Он никогда не признает Москву правопреемницей. Он станет столицей, чего бы это ему ни стоило. Станет, чтобы снова потерять этот статус и снова бунтовать и бороться.
В.Брюсов
К медному всаднику
В морозном тумане белеет Исакий.
На глыбе оснеженной высится Петр.
И люди проходят в дневном полумраке,
Как будто пред ним выступая на смотр.
Ты так же стоял здесь, обрызган и в пене,
Над темной равниной взмутившихся волн;
И тщетно грозил тебе бедный Евгений,
Охвачен безумием, ярости полн.
Стоял ты, когда между криков и гула
Покинутой рати ложились тела,
Чья кровь на снегах продымилась, блеснула
И полюс земной растопить не могла!
Сменяясь, шумели вокруг поколенья,
Вставали дома, как посевы твои…
Твой конь попирал с беспощадностью звенья
Бессильно под ним изогнутой змеи.
Но северный город - как призрак туманный,
Мы, люди, проходим, как тени во сне.
Лишь ты сквозь века, неизменный, венчанный,
С рукою простертой летишь на коне.
24-25 января 1906
Петербург
ПРИМЕЧАНИЯ
1 Блок А.А. Собр.соч.: В 8-ми т.т. Т. 6. - М.; Л., 1962. С. 9. 2 Там же. Т.8. С.34. 3 Там же. С.35. 4 Долгополов Л.К. Роман А.Белого "Петербург" и философско-исторические идеи Достоевского // Достоевский: Исследования и материалы. Т. 2. - Л., 1976. С. 218. 5 Анциферов Н. Душа Петербурга. - Л.,1990. С.171-172. 6 Мандельштам О.Э. Бунты и француженки // Мандельштам О.Э. Собр.соч.: В 4-х т.т. Т. 2. - М., 1992. С. 55. 7 Федотов Г.П. Трагедия интеллигенции // Мыслители русского зарубежья: Бердяев. Федотов / Составитель и отв.ред. А.Ф.Замалеев. - СПб., 1992. С. 284. 8 Гиппиус З.Н. Чертова кукла : Проза. Стихотворения. Статьи. - М., 1991. С. 264.