С.С. Имихелова

Улан-Удэ

 

ТЮТЧЕВСКИЙ МЕТАТЕКСТ

В ПОЭЗИИ БАИРА ДУГАРОВА

 

Бурятский поэт Баир Дугаров когда-то написал удивительное по своей афористичности стихотворение: «В государстве поэзии/ нету провинций./ Где поэты рождаются,/ там и столицы». В этом необычном «государстве» нет также и границ – временных или пространственных, как это следует из другого стихотворения «Поэты». Тибетский отшельник Миларайба, японец Басё и русский Тютчев для Дугарова – братья по духу, равные собеседники в поиске рецепта преодоления хаоса смерти, мрака забвения. Единство с ними современный поэт видит в «напоминаньи» о том, «что жизни всплеск, отпущенный тебе,/ лишь в творчестве находит оправданье…». Именно этим могущественным «лекарством» и обладала во все времена поэзия. Близость же свою названным собратьям по «государству поэзии» Дугаров ощущает еще и в осознании драматической сложности соучастия человека и природы, в тревожном биении сердца «как бы на пороге двойного бытия».

Духовное родство с Тютчевым легко почувствовать в текстах стихов Б. Дугарова, но вернее всего его можно найти «за текстом», то есть в метатексте. Правда, выявлению у Дугарова тютчевского метатекста как устойчивого проявления постоянных, излюбленных мотивов, образов, глубоко специфического набора признаков, переходящих из стихотворения в стихотворение, будут сопротивляться, на первый взгляд, общий жизнеутверждающий пафос его стихов, присущие им светлая интонация и ясный голос. Да, может показаться, что Дугаров, в отличие от раздираемого противоречиями Тютчева, – «ясноглазый» поэт, не испытывающий одиночества в «городском муравейнике», бодро примиряющий в пределах одного стихотворения небоскреб и юрту («Юрта на небоскребе»), будничную повседневность и вечность («Голос»), человека, гордо идущего по планете, и человека, задыхающегося от этой гордости («Неовек»). Однако эпитет «ясноглазый» поэт употребляет с целью противопоставить мучительной противоречивости человека безмятежное спокойствие зверя:

С какой-то заповедью вещей

ты подарил мне, небосвод,

свои божественные вещи:

простор земли и глуби вод.

Мне жить бы зверем ясноглазым,

Не ведая, к чему твой дар.

Но ты еще мне душу дал,

Еще ты дал мне – разум.

И оказывается, что поэтика Дугарова основывается на создании заведомо противоречивого, оксюморонного образа. Например, в стихотворении «Братское море» безоблачность былой эпохи в изображении искусственного моря – «И родился внучек, внучек у Байкала, / сын преображенной веком Ангары», – опровергается соседней метафорой: Братское море – «братская могила / сосен медноствольных и оленьих троп». И, наконец, последняя строфа в стихотворении построена на контрасте двух стилей, контрасте, который создает и одновременно гасит возникшую иронию, – и рождается образ большой трагической силы:

Ты расти, цвети, страна моя большая,

сохрани природу – чудо из чудес.

На груди Сибири, рану прикрывая,

как Звезда Героя, светит ночью ГЭС.

Может показаться, что полна гармонии и любовная лирика Дугарова, что его любовь-благословенье, это светлое, бескорыстное чувство, тождественное доброте («Суть доброты – она и есть любовь…»), резко контрастирует «поединку роковому» у Тютчева, любви как проклятию, несущему смерть. Но в одном из лучших лирических стихотворений Дугарова «Нить» герой по-тютчевски двойственно воспринимает не только свое противоречивое существование, но и свою любовь. Правда, раздвоение это герой пытается связать одной «нитью»-связью – состраданием к миру и к любимой:

В признанье бытия как чуда

жжет сердце смутная тоска,

неотвратимая покуда,

необъяснимая пока.

И нитью связана единой

тропа любви и нелюбви

от одиночества с людьми

до одиночества с любимой.

Утонет маленькая боль

в пустотном гуле мирозданья.

Сближает утром нас любовь,

а в полдень – чувство состраданья.

О внутреннем разладе в мироощущении лирического героя Б. Дугарова писал когда-то вдумчивый критик (1), и, хотя он (разлад) не очень бросается в глаза, все же чувство тоски, «неотвратимой» и «необъяснимой», навеяно общим лирическим конфликтом, общей личной драмой поэта. Драма эта может существовать непосредственно в тексте, как, например, в стихотворении «Язык отцов, прости за немоту»: герою-поэту «хочется смеяться и рыдать / на материнском нежном языке», потому что живет в душе мучительное сомнение: способен ли другой, русский, язык помочь ему восполнить «утраченного дара красоту». Стихотворение это вряд ли может составить основу метатекста, поскольку рефлексия такого рода уж очень редка у поэта. Зато метатекстом претендует стать процитированная выше «Нить», где в чувстве «маленькой боли» угадываются следы вечного, характерного для романтической поэзии конфликта. Здесь угадываются и безмотивная тоска Лермонтова, и «тоска невыразимая» Тютчева, и «тоска безбрежная» Блока. Можно говорить об этом чувстве в стихотворении Дугарова в том значении, которое имеется у классиков, – как  импульса творчества, не обязательно поэтического. В.М. Маркович, связывая это чувство тоски с понятием «русской идеи», приводил слова Н. Бердяева: «Я стал философом, чтобы отрешиться от невыразимой тоски обыденной жизни… от гнетущей тоски жизни… Тоска исходит от жизни и устремлена к трасцендентному» (2, с.271). Стихотворение Дугарова, встраиваясь в этот культурный контекст, отмечено новой образностью в познании «бытия как чуда»: традиционное для русской поэзии чувство странной любви, «любви-нелюбви» выступает у него в образе метафорической тропы – некоей линии, сшивающей разные «одиночества» героя в один узор жизни.

На примере этого стихотворения заметно, что философская рефлексия значительно отличается от поэтической благодаря той особенности, которая сближает лирику Дугарова с философской поэзией Тютчева: каждое непосредственное переживание в ней может вступать в противоречие с уже прозвучавшим ранее тезисом. Стихи Тютчева, как справедливо поясняют исследователи, являются вдохновенной импровизацией и часто содержат заведомо противоречивые чувства (3, с. 132). Так, знаменитые строки о весенней грозе соединяют радость, веселье смеющейся природы с порывом стихийной страсти.

Тоска, мироздание, любовь-страдание, любовь-боль – в этих образах-понятиях особенно ощущается близость поэзии Дугарова тютчевской. При пересечении с традицией Тютчева возникли у него и собственные образы, например, образ травы в разных ее проявлениях: эта и «тихая травинка у дороги», которая «щекочет вновь мои босые ноги/ зеленой прядью вечности самой»; это и трава, принесшая славу поэту-степняку: «Но встает на рассвете/ из синей травы ая-ганга бессмертье»; это и перекати-поле, «дикое дитя ветровых просторов», заблудившееся в городской неволе и мечтающее «вырваться на простор безбрежный,/ покувыркаться  на травке нежной» и т.д. Образ, как можно увидеть, вновь соткан из противостояния интимно близкого земного существа и холодного безграничного пространства.

Дугарову особенно близка мысль поэта-философа о том, что путь человека к природе, естеству затрудняется по мере того, как он все более погрязает в земной суете и все реже поднимает взор к небу.  Исследователи проследили эволюцию Тютчева, в поэзии которого отношение к проявлениям и состояниям природы последовательно изменялось от радостного согласия, приятия мира до глубокого сожаления перед лицом трагической невозможности соединения с ним (4, с. 40-43). Вместе с тем эволюция эта не закрывает важной черты тютчевского метатекста: вера в возможность причастности человека к природной жизни зависит от человеческой способности сочувствовать, сострадать ей. В стихотворении «Осенний вечер» («Есть в светлости осенних вечеров…») описание осеннего увядания природы воспроизведено человеческим зрением и чувством:

Ущерб, изнеможенье – и на всем

Та кроткая улыбка увяданья,

Что в существе разумном мы зовем

Божественной стыдливостью страданья.

Это тютчевское стихотворение исключает романтическую отверженность, отдельность человека, отвращающую его от мира. И здесь Дугаров следует за своим предшественником: все «божественные вещи» открываются человеку, способному соединить обыденную жизнь с духовным взлетом, «мир дольний» с «миром горним». Только такой человек, который готов отважно распахнуть свою душу, свою душевную глубину весне, может ощутить себя собеседником богов у Тютчева («Весна»), только такому существу может открыться глубина бытия, «глубь и гул» моря, кто обладает чуткостью распахнутой в мир души у Дугарова («Море»). И не смогут помешать этому звуки современной жизни, заглушающие зов природы, будь то стук мчащегося поезда или гул самолетных моторов. Более того, этот гул, благодаря необычному слуху чуткой человеческой личности, позволит услышать «голоса небожителей поющих»:

Словно здесь, на небосводе,

над равниной облаков

по обычаю веков

закружились в хороводе

боги Горя и Добра,

боги Нежности и Силы

вкруг великого костра

восходящего светила

                         («Летя над облаками»).

По-тютчевски противоречивым выглядит в лирике Дугарова одновременное существование возможности и невозможности примирения мучительных оппозиций. Об одной из них - причастность / отверженность уже говорилось. Дугаров выделяет другие важные для него оппозиции в следующем стихотворении:

Как примирить звезду и быт,

гром роботов и дробь копыт,

монаршей милости тавро

и дар перуновый – перо?

Как примирить звезду и быт?

Поэт, уткнувшись в снег, лежит

у Черной речки роковой,

и коммерсант Артюр Рембо

качает грустно головой.

Перечисленные оппозиции невозможно разрешить, считает поэт, на уровне обыденного понимания (хотя ночной хаос в его стихотворении «Ночью» усмирен именно земными звуками), особенно если это касается поэзии как творчества. И в то же время есть оппозиции, которые можно разрешить только благодаря поэзии, поэтическому дару. Необходимо в качестве примера привести такую важную для дугаровской лирики антиномию, как вечность / миг. Противопоставление вечности и жизненного мига отдельного человека может звучать как экзистенциальная (вечная, неразрешимая) проблема в стихотворении «Вопрос». Или оно может быть смягчено, облегчено способностью героя вглядываться в небеса ночные, ловить улыбку далеких светил:

Я в вечности мгновением растаю.

И день свой осмысляя быстротечный,

лицо свое я к звездам обращаю,

чтоб ночь меня запомнила навечно.

              («Сквозь полночь тянется деревьев крона…»)

Используя оппозицию вечность / миг в решении темы творчества, поэт пытается примирить, соединить их общей нитью-связью: «…живут в одной стихии языка… / трибунной речи пафос олимпийский и матерная ругань мужика.. и крик новорожденного младенца, связующий столетия и миг» («Смешав с землею солнечные брызги…»). Как и у Тютчева, миг причастности, растворенности в мире есть миг поэзии, миг, когда мир раскрывается во всей полноте и целостности, стихотворение у Дугарова, несмотря на внешнюю фрагментарность, направлено на все мироздание, вторгается в те пределы, которые в послесинкретичные эпохи отошли к философии. Миг-фрагмент дугаровского стихотворения не бывает заполнен одной эмоцией, в нем происходит соединение с другой, порой парадоксально противоположной. И происходит это благодаря эстетической установке – полному приятию жизни, всего, что она дарит человеку. Дары эти, земные и божественные, случайные и важные, мимолетные и опрокинутые в вечное небо, сходятся и растворяются в самом главном даре – искусстве слова. Потому что, вслед за Тютчевым, Дугаров пришел к отождествлению божественного откровения и откровения поэтического. Но пришел к этому через отождествление тяжкого долгого труда и «первой слезы» вдохновения, через уравнивание веры в себя и веры в слово (то самое, которое было «в начале»):

Нету звездного часа, есть дни и недели

муки сердца, проклятье труда.

Если строки от первой слезы закипели,

значит, им не остыть никогда.

 

Потому-то привык над бумагой склоняться,

веря в слово и веря в себя.

Что я был? – я и в этом спешу разобраться

на шершавом листе бытия.

Вернемся к стихотворению Б. Дугарова, утверждающему отсутствие провинции в государстве поэзии: «Где поэты рождаются,/ там и столицы. Друг на друга/ столицы не очень похожи:/ из чертогов одни,/ а другие попроще». Справедливость этого поэтического утверждения может быть доказана строками другого поэта – А. Фета, которые дают определение-формулу тютчевского наследия: «Вот эта книжка небольшая / Томов премногих тяжелей». Ср. у Дугарова: «Есть такие – / всего лишь единственный домик. – / Словно средь фолиантов/ затерянный томик. / Но зато сокровенные есть в нем страницы». Возможность этой параллели подчеркнет другой, не менее известный афоризм, находящийся у Фета по соседству с его формулой, взвешивающей содержание тютчевского фолианта: «У чукчей нет Анакреона, / К зырянам Тютчев не придет». В контексте стихотворения Фета мысль эта звучит с точностью до наоборот: муза обязательно приведет к тому, что чукчи родят своего Анакреона и к зырянам придет свой Тютчев. Поэзия, «правду соблюдая», совершает чудо рождения поэта. Да, он рождается внутренним импульсом, внутренней драмой, которая может быть настолько сильна, что будет питать поэзию. Но есть прежде всего почва, традиция, питающая среда. А, может быть, традиция, по Дугарову, – это воскрешение уже бывшего, ставшего позарез необходимым и потому возвращенного стиха?

…И родное: созвездье над домом,

смех любимой, кедровый рассвет –

показалось мне страшно знакомым,

словно прожил я тысячу лет.

 

И стихи, что слагаю в порыве

Утверждения смертного «я»,

Может, прежде таились в архиве

Человеческого бытия.

                                      («Повторение»)

Вот почему слово когда-то жившего поэта в миг озарения «след росный оставляет на траве» и «высвечивает бездну, как звезда». И это слово – своего рода мерцающая в тумане тропа или протянутая через границы времени и пространства нить духовного родства.

Как мы убедились, образы лирики Дугарова обладают такой же, как и тютчевские образы, способностью повторяться, переходить из стихотворения в стихотворение, и это побуждает к тому, чтобы попытаться реконструировать движение лирического текста, проследить его взаимодействие с другим близким ему метатекстом.

 

 

ПРИМЕЧАНИЯ

 

1.      Бальбуров Э.А. Испытание на зрелость // Правда Бурятии. 1980. 10 окт.

2.      Маркович В.М. Еще раз о «творческой тоске» // Нева. 1994. № 10.

3.      Баевский В.С. История русской поэзии: 1730 – 1980. Компендиум. – М., 1996.

4.      Шайтанов И.О.  Федор Иванович Тютчев: поэтическое открытие природы. – М., 1998.