А. Ф.  Конюхов

Магнитогорск

 

ИСХОДНЫЕ  ВОПРОСЫ  В  РОМАНЕ

Ф. М.  ДОСТОЕВСКОГО  «ПОДРОСТОК»

 

Постановка проблемы вопрошания в самом широком его выражении у Достоевского впервые была обоснована А.П. Власкиным в ряде его статей. В частности, он пишет: «…вопрошание – это не просто интонация или форма мысли; это некая принципиальная стихия. И как таковая, она, скорее всего, не подлежит завершающему учету. Сколько бы градаций вопрошания у Достоев­ского мы ни выделяли, – в его текстах найдутся новые примеры, размывающие рамки классификации. В этом вопрошание подобно диалогизму, широкие видо­изменения которого убедительно показаны М.М. Бахтиным. Наряду с диало­гизмом, стихия вопрошания может считаться универсальной для художествен­ного мира Достоевского. Дело в том, что она различима и важна как в содержа­нии, так и в форме – по–своему объединяет эти измерения и в каждом имеет богатые нюансы выражения. По масштабам выраженности в текстах она, ко­нечно, не настолько всеохватна, как диалогизм, но зачастую более конкретна и не менее принципиальна для прояснения своеобразия поэтики Достоевского».[1] А.П. Власкин избирал материалом романы «Преступление и наказание», «Бра­тья Карамазовы» и «Идиот». Роман «Подросток» в этом аспекте до сих пор не рассматривался. Мне представляется удобным и целесообразным начать такое рассмотрение на ограниченном материале: сосредоточим внимание на некото­рых начальных фрагментах произведения. В частности, нас будет интересовать преимущественно одна только первая глава, и лишь по мере необходимости (например, для сравнения) привлекаться будут иные контексты.

В романе «Подросток» нет композиционно выраженного «Введения»‚ но открывается он всё–таки своеобразной экспозицией. Здесь‚ в первой главе (ко­торая включает в себя 8 пронумерованных разделов)‚ от лица Аркадия Долго­рукого как повествователя даются развёрнутые пояснения по поводу запутан­ных родственных связей и личностных взаимоотношений‚ сложившихся в се­мействе «Версиловых–Долгоруких». (Мы можем условно именно так‚ через двойную фамилию‚ обозначать эту в общепринятом понимании «неправиль­ную» семью‚ в которой у ребенка оказываются два отца – фактический и номи­нальный.) В свете обозначенной нами темы примечательно‚ что в этой главе‚ как и в ряде последующих‚ «стихия вопрошания»‚ на первый взгляд‚ выражена очень слабо‚ а точнее‚ она присутствует здесь в неочевидной форме. Примеча­тельно это потому‚ что в «Идиоте»‚ например‚ по наблюдениям А.П. Власкина‚ прямо поставленные вопросы персонажей друг к другу как бы бросаются в глаза с первых страниц романа и потому изначально задают «вопрошающий тон» этому произведению (статья, в которой приведены эти наблюдения, не может быть процитирована, потому что находится в производстве).

В «Подростке» перед нами – ничего похожего: здесь на первых страницах почти не встречается вопросов как таковых. Однако можно предполагать‚ что стихия вопрошания должна давать о себе знать в тексте и этого позднего (фак­тически предпоследнего) романа Достоевского. А в силу её особой – универ­сальной и всепроникающей – природы‚ она должна так или иначе сказываться почти в любом значимом фрагменте рассматриваемого текста. Целенаправлен­ное внимание позволяет в этом убедиться.

Возьмём для примера первые же строки романа:

«Не утерпев, я сел записывать эту историю моих первых шагов на жиз­ненном поприще, тогда как мог бы обойтись и без того. /..../ Тем только себя извиняю, что не для того пишу, для чего все пишут, то есть не для похвал чита­теля. Если я вдруг вздумал записать слово в слово всё, что случилось со мной с прошлого года, то вздумал это вследствие внутренней потребности: до того я поражен всем совершившимся».[2]

Само по себе необычно то‚ что роман открывается деепричастным оборо­том. Это задаёт вступлению динамическую тональность‚ как бы «с порога» обозначает накал страстных исканий‚ которые будут затем характерны для цен­трального героя–повествователя. Но наряду с этим‚ восприятие читателя по–своему «оплодотворяется» вопросом: чего же такого «не утерпел» герой–под­росток? что именно подвигло его на исповедь перед самим собою? Заметим‚ что и далее‚ разворачивая своё пояснение – зачем же он решился «записать слово в слово всё‚ что случилось»‚ – он фактически не столько поясняет‚ сколько ещё более актуализирует вопрос (но не ставит его прямо и тем более на него не «отвечает»). Читатель должен быть озадачен. Поэтому «пояснение» от­носительно невысказанного‚ но подразумеваемого вопроса (для чего же он пи­шет исповедь?) сводится к отрицанию возможного‚ но неподходящего ответа: «...не для того пишу, для чего все пишут». Тогда для чего же? – Но последую­щий «правильный» ответ оказывается чреват лишь новыми интригующими во­просами: оказывается‚ в жизни героя–повествователя много чего совершилось (что же именно?)‚ и это случившееся породило в нём внутреннюю потребность к самоисповеди на бумаге. Но каково же конкретное предназначение этой ис­поведи? Имеет ли она сама прямое отношение к случившемуся ранее? Не только ведь для того затеял Подросток свою исповедь‚ чтобы «успокоить» себя‚ то есть утолить и погасить упомянутую «потребность».

Таким образом‚ в первом же абзаце романа в подтексте созревает ряд во­просов. Они не высказаны прямо‚ но именно в силу своей нетривиальности. Последняя состоит в том‚ что это не адресованные читателю вопросы (такое как раз нередко используется как литературный приём). Достоевский‚ напро­тив‚ как будто провоцирует у читателя вопросы‚ адресованные герою–повест­вователю. И вопросы это примерно следующие: что случилось в жизни Подро­стка? Зачем ему понадобилась самоисповедь? Какое отношение сама она имеет к уже совершившемуся? Какую роль эта исповедь может (или должна) сыграть в его последующей судьбе?

Опираясь на сделанные наблюдения и высказанные соображения‚ можно кое–что уже прояснить относительно художественной роли «вопрошания» в этом романе Достоевского.

Во–первых‚ особенности выражения в начальном фрагменте «вопроша­ния» как художественной стихии имеют прямое отношение к образу самого ге­роя–повествователя и к определению его позиции. С одной стороны‚ с первых страниц романа перед нами – герой молодой‚ неопытный‚ но торопящийся вы­нести обо всём и обо всех своё суждение‚ ревниво оберегающий свою само­стоятельность. Ему кажется‚ что он уже пережил и узнал многое‚ – уроков жизни как бы достаточно‚ их нужно лишь систематизировать в самоисповеди. Таким образом‚ всё это поначалу не способствует прямой постановке вопросов – не они являются главными стимулами к написанию рукописи. Поэтому в яв­ной форме‚ как уже замечено нами‚ вопросы в экспозиции романа отсутствуют. С другой стороны‚ Подростку предназначена романистом роль «автора» руко­писи. А для любого автора некие вопросы в качестве изначальных стимулов к творчеству‚ которые‚ к тому же‚ могут способствовать установлению контакта с читателем‚ оказываются очень важны. Вот как писал об этом А.П. Чехов: «Художник должен быть не судьею своих персонажей и того, о чем говорят они, а только беспристрастным свидетелем. Художник наблюдает, выбирает, догадывается, компонует – уже одни эти действия предполагают в своем начале вопрос; если с самого начала не задал себе вопроса, то не о чем догадываться и нечего выбирать».[3] У Достоевского‚ по замечанию А.П. Власкина‚ форма вопрошания играет ещё более существенную‚ организующую роль в произве­дениях. Мы постараемся в этом убедиться.

Итак‚ в начальном фрагменте «Подростка» для Аркадия Долгорукого (как для героя) важно обходиться пока без вопросов – ему кажется‚ что для него на­стала пора «отвечать». Однако ему же как автору рукописи определенные во­просы для организации повествования и для связи с читателем оказываются не­обходимы. Поэтому они и возникают в подтексте – как бы спровоцированные в сознании читателя. Это первая особенность функционирования формы «во­прошания» в тексте «Подростка».

Во–вторых‚ развивая предыдущее наблюдение‚ заметим следующее. Ре­конструированные нами выше вопросы (возникающие в подтексте) как будто разворачивают перспективу романного действия от первой главы до самого «Заключения». Обратимся к этим вопросам ещё раз.

Что именно случилось в жизни Аркадия такого‚ что вызвало в нём непре­одолимую потребность выразить всё на бумаге («Не утерпев‚ я стал записы­вать...»)? Достаточно очевидно‚ что этим вопросом фактически задана про­грамма на развитие всего романного сюжета. Следующие вопросы: какое от­ношение эта исповедь Подростка имеет к совершившимся событиям? И какую роль она может (или должна) сыграть в его последующей судьбе? По поводу последних вопросов можно пока ещё только предположить‚ что они имеют от­ношение к авторской программе на формирование и планомерное углубление концепции образа Подростка и произведения в целом.

Теперь же обратимся к выражениям в тексте романа вопросов в прямой форме. Как уже сказано‚ таких в первой главе очень немного. Но было бы странно‚ если бы их вообще не было. Тогда ни о какой «стихии...»‚ тем  более «поэтики вопрошания» говорить не приходилось бы. Но если прямо выражен­ных вопросов в тексте немного‚ то они могут оказаться тем более значимыми.

Впервые прямо выраженный вопрос встречаем в разделе втором первой главы: «Я перечел теперь то, что сейчас написал, и вижу, что я гораздо умнее написанного. Как это так выходит, что у человека умного высказанное им го­раздо глупее того, что в нем остается? Я это не раз замечал за собой и в моих словесных отношениях с людьми за весь этот последний роковой год и много мучился этим» (13, с. 6). На первый взгляд‚ здесь перед нами вполне отвлечён­ное замечание. Оно‚ конечно‚ отчасти характеризует центрального героя как человека серьёзного‚ вдумчивого и требовательного к себе‚ однако имеет ли этот поставленный самому себе вопрос какое–либо отношение к концепции произведения или хотя бы к его сюжету? Удовлетворительно интерпретировать его в таком аспекте в масштабах статьи невозможно. Однако уже сейчас можно заметить следующее.

Аркадий Долгорукий после поставленного вопроса делает дополнение: «Я это не раз замечал за собой /.../ и много мучился этим»‚ – и сказано это «не для красного словца». То есть сама затронутая здесь тема очень важна. Попро­буем убедиться в этом.

Во–первых‚ примечательно‚ что фактически ту же идею (о невозможно­сти вполне выразить себя в слове) ещё ранее‚ в романе «Идиот»‚ Достоевский доверил высказать столь же молодому и вдумчивому герою‚ Ипполиту Терен­тьеву. Быть может‚ неслучайно и он‚ как позднее Аркадий Долгорукий‚ сталки­вается с проблемой самовыражения‚ когда пишет своеобразную исповедь (под названием «Моё необходимое объяснение»). Вот как формулирует проблему Ипполит: «...во всякой серьёзной человеческой мысли‚ зарождающейся в чьей–нибудь голове‚ всегда остаётся нечто такое‚ чего никак нельзя передать другим людям‚ /.../‚ всегда остаётся нечто‚ что ни за что не захочет выйти из–под ва­шего черепа и останется при вас навеки; с тем вы и умрёте‚ не передав никому‚ может быть‚ самого–то главного из вашей идеи» (т.8‚ с. 328). И ещё примеча­тельно‚ что на ту же тему в «Идиоте» Ипполиту вторит и князь Мышкин (см. т.8‚ стр.283 и 484 – эти примеры оставляю без цитирования).

Во–вторых‚ в «Подростке» к этой идее возвращается позднее (в третьей главе) сам герой–повествователь‚ и вновь это связано у него с сомнениями от­носительно возможности полноценного самовыражения в рукописной испо­веди: «Может, я очень худо сделал, что сел писать: внутри безмерно больше ос­таётся, чем то, что выходит в словах. Ваша мысль, хотя бы и дурная, пока при вас, – всегда глубже, а на словах – смешнее и бесчестнее. Версилов мне сказал, что совсем обратное тому бывает только у скверных людей. Те только лгут, им легко; а я стараюсь писать всю правду: это ужасно трудно!» (13, с. 36). Не­обычно‚ что ещё позднее‚ как бы спохватившись‚ Подросток всё–таки воспро­изводит в своём повествовании сцену своего разговора с Версиловым на эту тему: «– Не всё можно рассказать словами, иное лучше никогда не рассказы­вать. Я же вот довольно сказал, да ведь вы же не поняли.

– А! и ты иногда страдаешь, что мысль не пошла в слова! Это благород­ное страдание, мой друг, и даётся лишь избранным; дурак всегда доволен тем, что сказал, и к тому же всегда выскажет больше, чем нужно; про запас они лю­бят»  (13, с. 102). То есть‚ как раньше Мышкин – Терентьеву‚ так теперь и Вер­силов вторит Аркадию‚ а предмет всех этих высказываний – один и тот же. Это идея принципиальной неполноты словесных высказываний по сравнению с внутренним душевным содержанием‚ которое «просится на бумагу».

Теперь очевидно‚ что первый же открыто поставленный в «Подростке» вопрос очень важен‚ поскольку в нём заявлена такая значимая для Достоев­ского идея (неоднократно выраженная в разных его произведениях). Этот во­прос можно интерпретировать даже в художественно–программном аспекте. Ставит его Аркадий как герой–повествователь‚ то есть условный автор собст­венной рукописи. Для него проблема‚ выраженная в вопросе‚ имеет характер психологический. Позднее замечательный русский писатель–эмигрант «первой волны»‚ ценитель Достоевского и Толстого и сам большой мастер художест­венного слова‚ Марк Алданов‚ в одном из своих романов сформулировал эту проблему так: случается «психологический обман‚ происходящий от несоот­ветствия слова сказанного слову задуманному: всё своё всегда кажется хуже‚ чем чужое».[4]

Но в «Подростке» за Аркадием прежде всего угадывается сам Достоев­ский – как автор романа в целом. А для него особое значение имеет‚ быть мо­жет‚ методологический аспект той же проблемы. В этом аспекте кажущиеся «минусы» (слабости выражения) могут оборачиваться «плюсами». Ведь «несо­ответствие формы и содержания» в искусстве – это уже не слабость‚ а признак неисчерпаемости образного выражения. Однако углубляться в этом направле­нии – не входит в задачи настоящей статьи‚ и пора вернуться к тексту романа.

Третий раздел всё в той же первой главе «Подростка» почти целиком по­свящён недоразумениям‚ возникающим в связи с «княжеской» фамилией цен­трального героя. Вот небольшой фрагмент из этого раздела: «Каждый–то раз /..../ все, кто угодно, спрося мою фамилию и услыхав, что я Долгорукий, непре­менно находили для чего–то нужным прибавить:

– Князь Долгорукий?

И каждый–то раз я обязан был всем этим праздным людям объяснять:

– Нет, просто Долгорукий.

Это просто стало сводить меня наконец с ума. Замечу при сем, в виде фе­номена, что я не помню ни одного исключения: все спрашивали» (13, c.7).

Таким образом‚ здесь содержание раздела как бы художественно органи­зовано вокруг очередного вопроса‚ выраженного опять–таки в прямой‚ откры­той форме. Однако заметим‚ что‚ в отличие от предыдущего случая‚ этот во­прос уже носит «сюжетный» характер‚ и задаётся им не сам герой–рассказчик‚ а другие персонажи. Сам вопрос может показаться не очень существенным‚ од­нако это не так.

Первый намёк на его существенность можно найти уже в той же первой главе‚ в её шестом разделе‚ при характеристике «формального» отца Подро­стка‚ Макара Долгорукого: «Я забыл сказать, что он ужасно любил и уважал свою фамилию «Долгорукий». Разумеется, это – смешная глупость. Всего глу­пее то, что ему нравилась его фамилия именно потому, что есть князья Долго­рукие. Странное понятие, совершенно вверх ногами!» (13, с.14). Обратим вни­мание, как сам Аркадий здесь акцентирует собственное непонимание и непри­ятие такого отношения Макара к его фамилии («Разумеется, это – смешная глу­пость… Странное понятие, совершенно вверх ногами…»). Позднее в романе именно Макар будет поставлен автором на позицию безусловного духовного авторитета как для сына–подростка, так и для остальных основных персонажей (включая Версилова).[5] Таким образом, уже здесь, в первой главе романа, в под­тексте содержится авторский намёк, что не всё так просто с этой фамилией, что нет в ней никакого социального недоразумения (как полагает Подросток).

Некоторые пояснения к неявному значению этой «княжеской фамилии», доставшейся потомственному крестьянину и унаследованной от него усынов­лённым Подростком, можно обнаружить в более позднем по сюжету эпизоде. Там Версилов будет развивать оригинальный взгляд на необходимую «откры­тость» высшего сословия, которое должно обратиться «в собрание лучших лю­дей, в смысле буквальном и истинном, а не в прежнем смысле привилегирован­ной касты» (13, с. 178). Эта идея являлась для Достоевского одной из важней­ших при формировании концепции всего произведения, о чём убедительно пи­шут комментаторы академического издания романа (17, с. 330–345). И эта же идея как бы предчувствуется в первой же главе романа, в указанном нами во­просе, смущающем и обижающем Подростка («– Князь Долгорукий?»). Осо­бого рода духовное «княжество» в характере центрального героя проходит про­цесс постепенного становления по ходу всего сюжета, как бы в процессе напи­сания им своей исповеди. Таким образом, сам вопрос в иносказательном его значении может считаться ключевым для понимания образа Подростка и всей судьбы этого героя.

Обратимся к другим примерам из той же главы. В одном из последующих её разделов у рассказчика как бы проскакивает фраза: «Вопросов я наставил много, но есть один самый важный…» (13, с. 12). К «самому важному» ещё об­ратимся, но, прежде всего, что имеется в виду под «многими вопросами»? В этом (пятом) разделе, действительно, опять встречаются вопросы, выраженные в прямой форме. Обратим на них внимание.

Весь раздел посвящён характеру взаимоотношений фактических родите­лей Подростка – его матери и Версилова. И соответственно, открывается раздел рядом его недоумений: «Я хочу только сказать, что никогда не мог узнать и удовлетворительно догадаться, с чего именно началось у него с моей матерью? Я вполне готов верить, как уверял он меня прошлого года сам, /…/ что романа никакого не было вовсе и что всё вышло так. Верю, что так, /…/ но все–таки мне всегда хотелось узнать, с чего именно у них могло произойти?» (13, с. 9–10). И далее: «Замечу, что мою мать я, вплоть до прошлого года, почти не знал вовсе; /…/ а потому я никак не могу представить себе, какое у неё могло быть в то время лицо. Если она вовсе не была так хороша собой, то чем мог в ней прельститься такой человек, как тогдашний Версилов? Вопрос этот важен для меня тем, что в нём чрезвычайно любопытною стороною рисуется этот человек. Вот для чего я спрашиваю, а не из разврата. Он сам, этот мрачный и закрытый человек, /…/ говорил мне, что тогда он был весьма «глупым молодым щенком»  В какой же форме мог начать этот «глупый щенок» с моей матерью?» (с. 10). Курсивом я выделил для наглядности вопросительные предложения. И, как ви­дим, вопросов здесь не так уж «много», и все они так или иначе сводятся к ин­тересу Аркадия, который сводится к одному комплексному вопросу: что его родители друг в друге нашли? 

Однако у героя–рассказчика, как известно, составилось иное впечатление: «Вопросов я наставил много, но есть один самый важный, который, замечу, я не осмелился прямо задать моей матери». И далее: «Вопрос следующий: как она–то могла, она сама, уже бывшая полгода в браке, да еще придавленная всеми понятиями о законности брака, придавленная, как бессильная муха, она, уважавшая своего Макара Ивановича не меньше чем какого–то бога, как она–то могла, в какие–нибудь две недели, дойти до такого греха? /…./ Итак, мог же, стало быть, этот молодой человек иметь в себе столько самой прямой и оболь­стительной силы, чтобы привлечь такое чистое до тех пор существо и, главное, такое совершенно разнородное с собою существо, совершенно из другого мира и из другой земли, и на такую явную гибель?» (13, с.12). Как видим, «самый важный вопрос» не так уж выделяется из ряда предыдущих, он лишь дополняет и подытоживает их. Речь идёт всё о том же: что такого особенного нашёл Вер­силов в Софье Долгорукой, и чем он сумел покорить её?

Недоумевающий интерес Аркадия к моменту зарождения взаимоотноше­ний матери и отца подчёркивает, таким образом, своеобразие, даже уникаль­ность личности каждого из них. Особые их качества будут в романе в дальней­шем, по ходу сюжета, разворачиваться и обосновываться всё шире и многокра­сочнее. Соответственно, этой гранью романного повествования будет допол­нена исходная и центральная линия сюжета, заданная в первых же абзацах. Имеется в виду своеобразие личности самого Аркадия Долгорукого, которое, с одной стороны, составляет как бы ядро романной концепции (не случайно само название – «Подросток»), а с другой – будет также разворачиваться и углуб­ляться по ходу повествования.

Итоги нашего небольшого исследования сводятся к следующему.

Первая же глава романа «Подросток» очень показательна в плане исполь­зования Достоевским различных форм художественного вопрошания. Обращает на себя внимание, во–первых, само разнообразие этих форм, и во–вторых, упо­рядоченность их распределения по разделам начальной главы романа.

Так, в первом разделе вопросы возникают в неявной форме, в подтексте вступительных пояснений рассказчика. Они как бы провоцируются в сознании читателей. Их возможная художественная функция носит сложный характер: с одной стороны, как бы намечается перспектива романного действия, задаётся программа на развитие сюжета, с другой – в этих вопросах может угадываться программа на формирование и углубление концепции образа Подростка и про­изведения в целом.

Во втором разделе впервые появляется открыто поставленный героем–рассказчиком вопрос, касающийся ограниченных возможностей человека выра­зить себя на словах. Вопрос этот, казалось бы, не имеет отношения к сюжету. Однако он принципиален в художественно–методологическом аспекте: в нём, через посредство «наивного сознания» рассказчика, самим автором изначально утверждается «несоответствие формы и содержания» в искусстве как признак неисчерпаемости образного выражения. Кажущееся «несовершенство» словес­ной исповеди героя–подростка может быть поставлено во взаимосвязь с худо­жественной глубиной романного целого.

Содержательным центром третьего раздела вновь оказывается вопрос‚ выраженный в открытой форме («Князь Долгорукий?»). На этот раз вопрос но­сит кажущийся сюжетный характер‚ и задаётся он как бы со стороны, от лица других персонажей. В нём вновь, наряду с прямым значением, принципиально важен глубинный, иносказательный смысл. И сам вопрос, применительно к ду­ховному «княжеству» центрального героя, может считаться ключевым для по­нимания образа Подростка и всей судьбы этого героя.

Наконец, в одном из последующих разделов рассматриваемой главы по­средством ряда вопросов Подростка к самому себе обознача­ется его интерес к взаимоотношениям матери и отца, а фактически –  провоци­руется и читательский интерес к своеобразию личности каждого из этих героев. Поскольку их особые качества будут по ходу сюжета разворачиваться всё шире, то здесь намечается ещё одна важная грань и перспектива романного по­вествования. Ею будет дополнена исходная и центральная линия сюжета, ка­сающаяся образа самого Аркадия и заданная, как мы убедились, в первых же абзацах романа.

Ещё раз обратим внимание на выразительную последовательность в смене самих форм и функционирования вопросов. От вопросов неявных, заро­ждающихся в подтексте, автор переводит внимание читателя к вопросу откры­тому, но как будто отвлечённому от сюжета, на самом же деле – принципиаль­ному в методологическом отношении. При этом на смену провоцируемому чи­тательскому вопрошанию приходит вопрошание героя–рассказчика, за которым угадывается сам автор. Затем внимание переводится на другой вопрос в откры­той форме. Но теперь этот вопрос, во–первых, имеет сюжетный характер, во–вторых, в позиции вопрошания оказываются другие персонажи. Наконец, в дальнейшем нагнетается целый ряд открытых вопросов самого Подростка, по­средством чего не только обозначаются его стимулы к написанию исповеди, но и подогревается читательский интерес к личностям и судьбам других централь­ных персонажей романа. 

Таким образом, материалы одной только первой главы «Подростка» дают основания полагать, что использование различных форм вопрошания – прямого и косвенного, неизменно многозначительного, с чередованием авторства и по­зиции – носит у Достоевского намеренный и целенаправленный характер. Ис­пользование всех этих форм не просто выразительно, но и целесообразно. Оно входит в его художественный инструментарий. Одним из общих результатов такого использования этих форм, наряду с решением в каждом случае частных художественных задач, является генерация в романе «Подросток», с первых же его страниц, действительно особой стихии вопрошания.



[1] Власкин А.П. Поэтика вопрошания: к постановке проблемы // Достоевский. Материалы и исследования. Т. 17. – СПб: Наука, 2005. – С. 118–119.

[2] Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч. В 30 тт. Том 13. – Л.: Наука, 1975. – С. 5. Далее это издание цитируется в тексте статьи с указанием в скобках тома и стр.

 

[3] Чехов А.П. Полн.собр.соч. и писем: В 30 т. Письма. Т.7. – М.: Худ.лит., 1980. – С. 280.

[4] Алданов М. Сочинения. В 6 книгах. Кн. 4: Начало конца. – М.: АО «Издательство «Новости»»‚ 1995. – С.69.

[5] См. об этом: Власкин А.П. Творчество Ф. М. Достоевского и народная религиозная культура. – Магнитогорск.: Изд. МГПИ, 1994. – С. 146–162.