Н.Н.Подрезова
Иркутск
Проблема знания в
стихотворном цикле
Иосифа Бродского «Кентавры»
Последняя книга стихов Иосифа
Бродского «Пейзаж с наводнением» (
В «Кентаврах I» лирический субъект предстает
повествователем, чья тенденция высказывания от 3-го лица нарушается только в
заключительной строке произведения с появлением «мы», заставляющим
ретроспективно пересмотреть изложенное событие.
Лирическое повествование о любовном
свидании кентавров, людей-вещей: женщине-софе и мужчине-автомобиле, прерывается
комментариями субъекта речи, рассудочный характер
которых контрастирует с самим предметом рассказа. Так, описывая чудовищную женщину-диван
на шести ногах, лирический субъект безэмоционально
утверждает: «в конце концов, катастрофа – то, в результате чего трудно не
измениться» или делится наблюдениями над взаимосвязью человека и мебели: «в
каждом бедре с пеленок сидит эта склонность мышцы к мебели, к выкрутасам
красного дерева…». Аналитичность комментария особенно
показательна в определении «состава» любви: «Любовь
состоит из тюля, волоса, крови, пружин, валика, счастья, родов». Приведенные примеры позволяют отметить такую
особенность сознания лирического
повествователя, как сциентизм, который проявляется, во-первых, в самом
ракурсе восприятия живого как вещи, где живое как предмет наблюдения неотличимо
от неживого.
Во-вторых, в самом характере мышления, разлагающем на части предмет восприятия, — аналитизме. В-третьих,
в нейтральности тона, призванного безоценочно констатировать событийный ряд.
В заключительной строке
стихотворения, где появляется личное местоимение «мы», определяется место
повествователя в границах изображенного события. Так, описанные люди-вещи
будущего «наслаждаются в паузах драмой из жизни кукол, / / чем мы и были,
собственно, в нашу эру». Научность
мышления дает о себе знать в выбранной точке зрения на свое «я», где оно, лишенное
личностного содержания, ставшее также объектом рассмотрения, оказывается
подчинено общему закону веществования людей. Это снятие противопоставленности
будущих людей-вещей «нам» сегодняшним не переживается и не оценивается самим
говорящим, но утверждается как достоверное знание.
Эффекту его достоверности служит
преобладание временных форм
(деепричастия, инфинитивы), которые, называя процесс, лишены непосредственно
обозначения отнесенности к реальному времени. На этом фоне безвременности
художественным эффектом, взламывающим эту тенденцию, становится единственное
употребление формы прошедшего времени «были» в заключительной строке. Сам
эффект состоит в том, что этот порыв взломать аксиоматичность веществования людей с помощью указания на иной временной
отрезок оказывается безрезультатным. Логика движения мысли пересиливает
грамматику и те, что «были», включаются в общий ряд жизни-веществования.
В «Кентаврах II»
лирический повествователь, разворачивая посткатастрофическую
картину, находится в позиции знающего. Именно
убеждение в бесперспективности, нежизнеспособности людей-вещей, кентавров,
отделяет его от адресата («вы»), который оказывается в позиции убеждаемого.
Идея исчерпанности возможностей человеко-вещной
формы существования разворачивается на
разных уровнях. Объективном, где суждение «напрасно!»
принадлежит самому объекту – кентаврам будущего. Достоверность высказывания
подтверждается апелляцией к чувствам воспринимающего («вы слышите их чечетку»),
который невольно оказывается в позиции непосредственного свидетеля. Следующие
за этим картины ожидания распада природного мира и ряд телесно-вещных образов
становятся зримым доводом исчерпанности. Нацеленность субъекта речи убедить
объясняет категоричность выводов, завершающих стихотворение: «Для возникшего в
результате взрыва / профиля не существует завтра».
На фоне вещного мира «Кентавров I» появление ряда природных образов
(птицы, моря, заката, воды, рыбы, ихтиозавра) в «Кентаврах II» репрезентирует такую особенность
лирического сознания, как антонимичность человеко-вещного и природного.
Кроме того, здесь открывается опосредованность прошлым
знаний о будущем. Так, природное, из которого исключен
человек, мыслится в своем развитии как направленное в будущее («Только плоские
вещи, как то: вода и рыба, / слившись, в силах со временем дать вам
ихтиозавра.») и одновременно отсылающее к минувшему, благодаря образу рептилии
мезозойской эры. Совмещение будущего и прошлого, усиленное рифмой
(ихтиозавр – завтра) порождает образ-кентавр, проблема истинности которого будет поставлена в следующем
стихотворении.
В «Кентаврах III» происходит сбой интонационной
инерции, заданной предыдущими стихами цикла. Уравновешенная безоценочная
речь аналитика уступает место эмоциональному монологу субъекта, занятого
поиском своего (и нашего) места в
будущем, с учетом условия, что «нас» уже не будет. Эта проблема решается как
проблема творческого сознания, пытающегося найти образ, адекватный как будущей
реальности, так и отражающий наше настоящее (сегодня) положение по отношению к
нему. Смена вариантов ее решения движет
строй лирического сюжета.
Образ кентавров предстает ключевым в
попытке представить наше будущее с учетом настоящего, которое превратится в
прошлое. Открывая вариативный ряд описанием традиционного
получеловека-полуконя, лирический субъект
уравнивает зримо представимый образ с языковым обозначением, способным
передать «простым грамматическим «был» и «буду» в настоящем продолженном» его
интуицию.
Помимо уравненности
образной модели кентавров с интеллектуально постижимой, художник решает задачу
самоопределения по отношению к изображаемому. И первый
вариант связан с моментом дистанцированности «нас»
сегодняшних, в круг которых включен как говорящий, так и слушатели: «…Дать эту
вещь как груду / скушных подробностей, в голой избе
на курьих / ножках. Плюс нас, со стороны, на стульях». Следующий вариант ломает дистанцию между
«нами» и кентаврами будущего благодаря
изображению «нас» как кентавров: «Или - слившихся с теми, кого любили / в горизонтальной постели.
Или в автомобиле». Завершается этот пассаж опять уравненностью
наглядного образа, прописанного в пространстве («суть в плену перспективы, в
рабстве у линий»), образу умозрительному («просто в мозгу»).
Стихотворение завершается попыткой
дать мысль кентавров сегодняшних о
кентаврах будущего. И сама мысль тоже предстает кентавром, она не может уйти от
вещности, наглядности. Мыслящий кентавр создает образ по модели кентавра:
сращивая противоположности, например, образ будущего
рождается как соединение жизни «сейчас» и «вечной» жизни. Этот образ получает
наглядность благодаря сравнению: «…как яйца в сетке, / мы все одинаковы и
страшны наседке, / повторяющей средствами нашей эры / шестикрылую помесь веры и
стратосферы». Помимо парадоксального соединения хрупкости и угрозы в первой
части сравнения, акцентирования
отношений зависимости между следствием и первопричиной, образ наседки предстает
производным современного сциентического сознания –
это «помесь веры и стратосферы». Получается замкнутый гносеологический круг, из
которого нет возможности вырваться, потому что смыслопорождающая
модель людей-кентавров не может быть
иной.
«Кентавры IV» открываются панорамой будущего.
Как и в первом стихотворении цикла лирический
повествователь бесстрастно именует предметы, события, описывает и комментирует
происходящее. Если «Кентавры I» вводили читателя в жизнь двоих, то
в заключительном стихотворении цикла открывается жизнь социума. Как ничего
нового не открылось после катастрофы в отношениях «он и она», также не новы и
социальные формы существования. Читательское внимание фиксирует ряд образов,
который условно можно обозначить как милитаристский: сапоги, портянка, муу-танки, война, меч, ветеран, квадрат окопа и др. И это
состояние боеготовности на фоне обезличенного пространства, вневременности его
примет предстает универсальным принципом существования социума. Идея ненаучаемости, напрасности опыта лишена пафосности,
но отчетливо воплощена в предметном мире произведения.
Разрешением тотального пессимизма
становится выделенность в речи повествователя
персонажа как единицы на фоне собирательных образов (владельцы собак, подростки): «… и только в
мозгу ветерана чернеет /квадрат окопа / с ржавой водой, в который могла б
звезда / упасть, спасаясь от телескопа».
Сознание персонажа отлично от сознания всех, включая и самого
лирического субъекта, во-первых, как способное воспринять образ из категории
высокого, возможно, чудесного или, по крайней мере, позитивного, благодаря
отнесенности звезды к природному ряду, который в контексте всего цикла
противостоит человеко-вещному несовершенному
существованию. Во-вторых, сознание персонажа противостоит сциентической
модели сознания как способное принять неразложимый образ явления. Именно
поэтому «в мозгу ветерана» звезда может спастись от телескопа, орудия знания.
Образ последнего в соотнесении с милитаристским мотивом этого стихотворения
несет на себе следы негативной оценки. Мотив угрозы научного знания оставлен
без комментария повествователя, но оказывается в сильной позиции благодаря
положению заключения.
Сложность прочтения этого цикла и
понимания логики его разворачивания связана, на наш взгляд, с авторским выбором
лирического субъекта как отражения дискредитированного сциентического
сознания. В фокусе художественного показа оказывается не намеченная в
заключении возможность иного, неразложимого восприятия мира, а именно осознающая свою исчерпанность и
несовершенство кентаврическая модель знания,
расчленяющая и собирающая противоположности. Возможно, этот
выбор связан с метафизической скромностью И. Бродского или с раздвижением
границ современной лирики, идущей за пределы прямого позиционирования
ценностей, или самим познавательным пафосом его поэзии, стремящимся исследовать
феномены современного сознания.